• Литература
  • 3

    По разбойничьи свистнул, потом захохотал. В притихшем лечу словно неслись ватаги развеселых молодцов, не знавших, куда девать свою удаль. Я сжался и притих.
    — Разгулялись,— процедил Федор.
    До самою дома никто больше не произнес ни слова.
    Должно   быть, дальность   расстояний   и   скудость транспортных средств-……по теперешним представлениям россияне, особенно в провинции и по деревням, вовсе «сиднем сидели», почти не выезжая со своей родины,—-породили распространенную в пашем народе поговорку «моя хата с краю». Пусть происходят где-то перемены, волнения, погромыхивают войны, все это — за горами, за долами, и местная жизнь от того не возмутится. И на рубеже первого десятилетия века люди в уездных городках п по  отходили ко сну вполне спокойно вспомним, что до войны четырнадцатого года газет в деревнях не выписывали вовсе, да и у городских обывателей не было к ним привычки,— в уверенности, что и назавтра утром все останется в точности, как накануне. Лишь отдельные души метались, чая перемен.
    Между тем незримая стрелка исторического компаса, дрогнув, заколебалась и пошла, пошла смещаться по градусной сетке, все резче меняя направление.  Жили слепыми и глухими, думаем мы, не допуская, чтобы была возможна жизнь без сомнений и тревог, без сознания своей причастности, что делается далеко за околицей или строем бесчисленных полосатых верстовых столбов вдоль  сячеверстных трактов. И — тем более! В других странах, па других континентах.
    Мудрый француз, утверждая, «чем более все меняется, тем более остается прежним», имел, несомненно, в виду человеческие инстинкты п натуру. Они стойко переживают все мыслимые общественные сдвиги, революции, перевороты в пауке, крушение верований, удивляя своей неискоренимостью. Формы жизни вряд ли подвластны этому изречению. И как раз их изменение заслоняет от нас облик предшественников и затрудняет понимание того, чем они жили.
    Первые мои городские воспоминания падают на чет ми и пятый год века, когда шла русско-японская тмин, а Петербург, где мы жили, сотрясали события революции.
    И если возникающие в памяти картины далекой деревенской жизни всегда связаны с простором, открытым п<» пухом, зелеными далями—воспоминания о петербургском детстве воскрешают что-то замкнутое, ограниченное, Лишенное света. В городе  зимами. Настенная керосиновая лампа с абажуром в виде огромного ‘тюльпана матовою стекла с синими прожилками мягко освещает стоящую напротив вешалку с тяжелыми шубами и шинелями, дубовую  и сиденье ларя, зеркальный столик с военными фуражками, меховыми шапками, шарфами. На углы передней и двери в глубоких проемах света не хватает, они затушеваны тенями. Мое внимание приковал положенный на подзеркальник морской кортик в черных ножнах, с белой костяной рукояткой, сверкающим, золоченым эфесом и пряжкой на черной портупее. Это приехал проститься перед отплытием на Дальний Восток дядя Ан-дрюша, двоюродный брат матери. У него мягкие душистые усы и небольшая бородка; на голове у дяди мало волос, он носит пенсне на шнурке, так что даже в сюртуке с эполетами у нею nei бравого военного вида. Да и разговаривает он негромко, грассирует.
    Отец говорит, что дядя Андрюша — копия одного его профессора в университете. И ему бы надо кафедру. На что мать отвечает, что в их семье мальчиков всегда отдают в морской корпус. Так повелось от прадедов, адмиралов русского флота.
    Однако кортик этого военного мирного облика — воплощение самых героико-воинственных доблестей, какие я могу себе представить. Он влечет меня неотразимо. Я дергаю за рукоятку, и клинок неожиданно легко выходит из ножен. Он блестит остро и опасно, я чувствую в этом что-то недозволенное и тороплюсь водворить его обратно, пока не застигла ворчливая гувернантка.
    Отклики далеких сражений доносились до детской, где зазвучали незнакомые прежде слова—«банзай», «Порт-Артур», «Мукден». Мне подарили коробку оловянных солдатиков с желтыми лицами и раскосыми глазами. Я их выстраиваю вокруг сооружения из кубиков, изображающего нашу тихоокеанскую твердыню. Гарнизон ее составляют рослые бородатые солдатики в серых папахах и офицеры в фуражках с красным околышем и обнаженными шашками. Были и пушки, стреляющие деревянными шариками, и розовый колесный пароход со сломанным заводом, который я превратил во вражеский флагман «Иокагама». Лупил я по нему из пушек с великим остервенением: на этом театре военных действий японцы бывали всегда наголову разбиты!
    Не менее памятна и уличная обстановка того времени. Конные разъезды казаков патрулировали столицу. Они стояли биваком на перекрестках, жгли на снегу яркие костры, и спешившиеся всадники, обвешанные оружием, грелись возле, выставляя к огню руки или раздвигая полы шинелей и бекеш. По всего занимательнее было глядеть на гарцующих на своих мохнатых коньках удальцов в лихо заломленных желтоверхих папахах п с разрумяненными морозом бородатыми лицами. Иные из НИХ озорно крутили над головой нагайкой, затягивая повод и заставляя лошадь подняться на дыбы. Окружавшие всадников зеваки испуганно шарахались, и казак отъезжал с веселым хохотом, поправляя петлю пики на плече или размахивая сверкающей шашкой.
    Няня спешила увести меня подальше. Я упирался, напуганный п очарованный. По дороге она мне толковала про злодеем’,, затеявших мутить РОССИЮ и извести царя.
    А дома на случай забастовки запасали воду. Взрослые ходили озабоченные, с тревогой ожидая событий. Запомнились па столе в кабинете отца груды ярких журналов в листков, в которых преобладал красный цвет: то были революционные издания, выходившие во множестве в короткое бесцензурное время. Рисунки в них немного говорили ребенку. Почти во всех фигурировал один и тот же кургузый усатый человечек в горностаевой мантии и криво сидящей на голове короне. С царем неизменно изображался дракон бледно-I иного цвета с чешуйчатым хвостом; в его кольцах Помещалась избушка с вывеской царев кабак,и растерзанный лохматый мужик, пьющий из горлышка бутылки, Взрослые читали надписи про зеленого змия п паря, спаивающего народ, чтобы иметь деньги на олдат.
    Знакомые и почта приносили тревожные вести. Отношение к ним было двоякое. Как  мал я был,  было понятно из разговоров взрослых, что в России допотопные, плохие порядки, которые давно пора изменить: вот в Англии. И даже торжествовали с оттенком злорадства: не захотел царь по-хорошему дать конституцию, как его просили всеподданнейше в начале царствования, так теперь заставят. Народ Сам потребует! По за степами уютных гостиных, где судили и витий повали но этому поводу, происходили события, не предусмотренные подобными видами на мирные преобразования. Разыгрывались ветры, грозившие всколыхнуть страну по-пугачевски и, чего доброго, перехлест-путь все предусмотренные границы…
    Приятель отца, восьмипудовый казанский помещик, приходил расстроенный. Он вяло сидел за столом и охал, показывая письма приказчика с известиями о (паленных гумнах, самочинных порубках, о растерявшихся и утративших власть волостных старшинах.
    — Вот увидите, разгуляются — не унять будет! И чего царь смотрит.
    Узнавалось о случаях неподчинения в войсках, о вспыхивавших и в захолустьях волнениях, распространившихся п па богатые хлебные города юга. Вовсе притихли и задумались, когда прогремела по России весть 0 восстании на Черноморском флоте. Самодержавие, разумеется, постыдная азиатчина, за него неловко перед просвещенной Европой,  но если запылают усадьбы п взбунтуется городской люд, оборонит только парь, не так ли?
    Отец не поддавался страхам, говорил о неизбежных отклонениях маятника и уверял, что все встанет па свои места, будет либеральная конституция, справедливая земельная реформа. И вдруг — известие о гибели многочисленной семьи главного инженера рудников в Ёкатеринославской губернии, принадлежавших моему
    деду, Зверское убийство — там удавили и детей — было делом шайки грабителей, и хотя оно и отдаленно we было связано с забастовками и беспорядками на шахтах, рядом с озабоченными толками о них и эта трагедия отложилась в памяти. Вот оно, пугался я, — пошли раабойнички гулять по Руси! Сарынь на кичку!
    Впечатление было, по-видимому, очень сильным, если я до сих пор помню, как мать разглядывала в альбоме фотографии обширного деревянного флигеля, на террасе которого сидят взрослые, подростки и малыши, и плакала, что никого из них больше пет в живых.
    Меня  гулять в сквер па Греческом проспекте, поблизости от которого мы тогда жили. У входа сидели торговки с полными семечек, александрийских стручков и леденцов корзинами, поставленными прямо на снег, Наблюдавший за порядком сторож с метлой сердито косился на носившихся по площадке детей д цыкал на них.
    Самым интересным было пробраться к задней решетке сквера, примыкавшего к пожарной части. Тревоги и учения пожарных       гулкие   удары   колокола, грохот выкатываемых красных колесниц, блеск медных касок, ни с чем не сравнимое зрелище холеных одномастных коней, гривастых, как в сказках, запряженных четверками в ряд и бешено выносящих гремящие по булыжникам повозки, помпы, бочки и лестницу, скачущий впереди герой, звуки рожка — все это составляло истинный праздник зля ребят, прильнувших к железному переплету ограды, что родственники, докучавшие Детям стереотипными вопросами, слышали от меня ,в ответ «Буду пожарным!»
    По воскресеньям няня отправлялась СО мной в Алексии дро-Невскую лавру и гам подолгу простаивала на коленях перед сверкающей выпуклыми серебряными фигурами чеканной ракой благоверного князя. Я должен был смиренно стоять неподалеку. Стоило мне потянуться к застывшей струйке воска на пылающем тысячью свечей паникадиле или поводить пальцем по подножью высоченного распятия, как няня тут же шепотом меня одергивала и требовала чинного стояния лицом постаеу. И я вновь и вновь оглядывал пышное убранство храма, уходившие под купол ряды сияюших ИКОН, мраморы и позолоту. Иногда из боковой двери алтаря выходил огромный чернобородый иеромонах в Необъятной шуршащей рясе, клобуке и с наперсным крестом на массивной золотой цепи. Мимоходом он весело подмигивал заскучавшему мальчонке, широкие шаги его гулко отдавались в пустом храме. У паперти дверь перед ним распахивалась сама собой, и он, не останавливаясь, делал неопределенное движение поднятой правой рукой в сторону чьей-то согнутой в три погибели спины.
    У няни на обратном пути бывало отрешенное, важное настроение. Она наставительно поясняла мне великую пользу молитвы такому угодному богу святому, извечному заступнику Руси, как Александр Невский*
    В комнате няни стояла божница со множеством образов, убранная фарфоровыми яйцами на лентах, крестиками и освещенная лампадой, мягко мерцавшей красным огоньком. Я и сейчас вижу ее пышно взбитую оборчатую постель с горкой подушек, накрытый домотканым рядном сундук, столик, за которым няня любила сумерничать с блюдечком остывшего опитого чая. В слабо освещенной фитильком лампады горнице печка бывала жарко натоплена. У няни всегда было уютно и чинно, и она, не слишком кроткая вне этих стен, здесь бывала умиротворенной и благостной и, без обычного накрахмаленного чепчика, с гладко причесанными седеющими волосами, разобранными па пробор, выглядела доброй, тихой. Я сидел присмиревший, внимательно слушал, не перебивая, неторопливые ее пересказывания жития Феодосия Печерского или юности Николая, чудотворца Мир Ликийских. Рассказывать сказки она была не охотница.
    Воспоминания детской смыкаются с первыми школьными впечатлениями. Учился я в Петербурге, в Тени-шевском коммерческом училище, куда меня отдали в 1908 году.
    Я провел в стенах этого далеко не заурядного учебного заведения — основанного аристократом-либералом.